Русский

Вадим Роговин и судьба марксизма в России

18 сентября исполнилось пять лет с того трагического момента, когда ушел из жизни Вадим Захарович Роговин. Чем дальше мы отстоим от этой даты, тем более ясным становится значение его неординарной фигуры как выдающегося представителя советской и российской социалистической интеллигенции, его вклад в науку как историка и социолога. Мы можем сейчас более непосредственно сознавать также и степень его гражданского и личного мужества, не лишенного черт подлинного, хотя и не всегда очевидного, героизма.

В продолжение 1990-х годов, несмотря на постоянную борьбу с тяжелым, смертельным заболеванием, он сумел написать и подготовить к печати семь томов исторического исследования "Была ли альтернатива?". Вышедшие между 1992-м и 1998-м годами шесть первых книг этой серии появлялись практически ежегодно. Последний, седьмой том остался не до конца завершенным самим автором и был опубликован весной 2002 года.

Каковы были условия, в которых эта работа была совершена?

1990-е годы в России были временем беспрецедентного культурного упадка и политической реакции. По своему контрасту с периодами общественного подъема и воодушевления их можно сравнить, пожалуй (если оставить в стороне очень противоречивую атмосферу большей части XX века), только с двумя наиболее мрачными десятилетиями русской истории XIX столетия: периодом 1830-годов, когда после подавления движения декабристов в России утвердилась казарменная атмосфера Николая-Палкина (по выражению Герцена), а также с эпохой 1880-х годов, когда после убийства "царя-освободителя" Александра II революционные настроения общества сменились апатией, проповедью культурничества и "малых дел", между тем как трон Романовых занял ограниченный и жестокий азиатский деспот Александр III. Но даже на этом фоне десятилетие, последовавшее вслед за распадом Советского Союза, отличается особенно удушливой и отравленной атмосферой. Это было время, когда худшие пороки человеческой натуры, самые низменные страсти, ничтожнейшие устремления и самые реакционные взгляды активно навязывались обществу при помощи новейших технологий массового гипноза, помноженных на мощь современных средств массой информации.

Для того чтобы образовалась столь специфически сгущенная атмосфера упадка, требовалось, конечно, сочетание многих исторических факторов. Важнейшими из них являются, несомненно, окончательный провал сталинистской модели построения "социализма в отдельной стране" и спекулятивный финансовый бум, охвативший ведущие страны капиталистического Запада на фоне резкого усиления общего кризиса капиталистической экономики под влиянием тенденций глобализации. И если распад Советского Союза крикливо провозглашался "концом социализма", то есть любых попыток бросить вызов господствующей капиталистической системе, то фиктивные прибыли разбухавшего международного финансового пузыря дополнительно усиливали атмосферу "конца истории" с его мнимыми ощущениями, что все прежние противоречия социальной жизни как будто перестали действовать и ничего принципиально нового в жизнь общества привнести уже нельзя.

Судьба поколения "шестидесятников"

Эти объективные условия в своем преломлении в постсоветской России наложились на судьбу поколений. Особенность российской истории последних трех-четырех десятилетий состоит в огромной роли, которую заняло в общественной и культурной жизни поколение "шестидесятников". Они не только сформировались как некое особое социальное явление в период общественного подъема и надежд начала 1960-х годов. На их специфическую роль в современной жизни наложились и чисто демографические факторы. Тяжелые потрясения революции и гражданской войны, последствия насильственной коллективизации, трагедия Большого террора, а затем страшная мясорубка Второй мировой войны выбили из жизни несколько поколений. В результате получилось так, что те, кто увидел свет накануне войны или сразу после нее, вступали в жизнь именно в период брожения хрущевской "оттепели" в качестве компактного сообщества, объединенного сходством жизненных условий своего формирования и духовных устремлений, став на целые десятилетия, по существу, цементирующей структурой общественной жизни.

Судьба этого поколения оказалась в высшей степени драматичной. Начав свою жизнь в момент наивысшего подъема в развитии советской экономики, культуры и общественной жизни, это поколение воплотило в самом себе и в своих юношеских настроениях исторический оптимизм и веру в то, что все худшее в советской истории осталось позади, а впереди открываются безграничные перспективы развития. А затем, как будто в качестве горькой насмешки мачехи-истории, дальнейшая жизнь этого поколения была связана с болезненной ломкой идеалов, нарастанием внутренней неудовлетворенности, идейным фрустрированием, что, в конечном итоге, закончилось капитуляцией перед поверхностными и, по существу, глубоко конформистскими иллюзиями относительно того, что альтернативы капитализму не существует. В результате это поколение выдвинуло не только плеяду замечательных писателей, поэтов и художников 1960-х годов, но и стало обильным поставщиком тех публицистов и общественных деятелей, которые на рубеже 1980-90-х годов сыграли решающую роль в повороте общественного сознания в сторону окончательного отказа от традиций революции и социализма.

Есть такие горячие головы, которые на этом основании обвиняют "шестидесятников" в "предательстве", пытаются дискредитировать их как поколение. Подобные попытки равным образом и упрощены и несправедливы. Поколение 60-х годов вошло в жизнь в тот период, когда советское общество только что пережило свою самую страшную трагедию — физическое уничтожение массового слоя политических фигур, готовивших и осуществлявших революцию Октября 1917 года, а также социалистически настроенных представителей интеллигенции, рабочих и молодежи, выросших в атмосфере первых лет революции. Этот слой был носителем не только самосознания революции, но также духа и психологии социализма. Главная трагедия советской истории — это то, что марксизм был уничтожен, вырван с корнем в СССР в 1930-е годы. То, что называла "марксизмом-ленинизмом" сталинистская бюрократия, было не более как неряшливой и вульгарной смесью случайно надерганных фраз из классиков марксизма, сдобренной огромными порциями русского национализма и различных разновидностей консервативно-реакционных идеологий и моральных установок.

Поколению "шестидесятников" повезло больше, чем их непосредственным предшественникам. Этому поколению не пришлось погибнуть в боях или сгинуть в лагерях сталинского ГУЛАГа. Трагедия, произошедшая с ними, — это духовное перерождение, омертвление и смерть; смерть, может быть, не окончательная, но такая, которая в полной мере проявила свои разлагающие последствия. Поколение "шестидесятников" в годы своей молодости пыталось решить проблему громадной исторической важности, оно стремилось дать ответ на вопрос: что есть подлинный социализм и каковы причины, приведшие русскую революцию к вакханалии сталинского террора? Этот вопрос со всей серьезностью занимал умы этого поколения в годы его молодости. Причина последовавшего затем перерождения во многом определялась тем, что удовлетворительный ответ так и не был найден. "Тайна" 1920-30-х годов, к сожалению, осталась для поколения "шестидесятников" неразгаданной.

Мы можем сокрушаться по этому поводу или торжествовать, как то делает либеральная интеллектуальная элита "новой России", но мы должны признать этот прискорбный факт, — уже хотя бы для того, чтобы сделать его точкой отсчета для будущего развития.

Только приняв во внимание этот общий исторический фон, мы можем понять судьбу и значение Вадима Роговина — характерного представителя поколения "шестидесятников". Отдельные периоды и эпизоды его личной и интеллектуальной биографии показывают, что он двигался и искал вместе со своим временем и своим поколением. За одним единственным исключением. В решающий (и оказавшийся последним) период советской истории 1987-1991 годов, когда б о льшая часть советской интеллигенции окончательно вступила на путь прощания с верой в возможность обновления СССР на основах советского народовластия и социалистической демократии, Вадим Роговин совершил тот интеллектуальный рывок вперед, который позволил ему найти ответ на упомянутую выше главную "тайну" советской истории: объяснить истоки перерождения революции и тем самым замкнуть связь времен, образовать мост между прошлым и настоящим.

Вадим Роговин спас тем самым честь советской интеллигенции и поколения "шестидесятников". Он смог понять и объяснить, что перерождение революции не было неизбежным, что сталинизм вырос не как логическое продолжение и завершение Октября 1917 года, а как его контрреволюционное отрицание, что существовала социалистическая альтернатива сталинизму, и что эта альтернатива могла стать основой для подлинного преобразования и возрождения советского общества в конце 1980-х - начале 1990-х годов.

Этот взгляд до сих пор не принят и не поддержан большинством общества. Он остается далек от широкого признания в общественном сознании. В доминирующих СМИ имя Вадима Роговина сознательно не упоминается, а его работы фактически окружены заговором молчания. Однако история не остановилась ни в 1991, ни в 1998 году. То, что было сделано В. Роговиным, будет обязательно востребовано обществом, когда оно вступит на путь своего решительного и вполне сознательного обновления. Этот момент, будем верить, не за горами, ведь отдельные его элементы уже проступают на наших глазах.

Место 1920-1930-х годов в советской истории

Два решающих обстоятельства помогли В. Роговину начать и осуществить свой масштабный и амбициозный (в хорошем смысле слова) проект: изучение советской истории, в особенности 1920-30-х годов, а также знакомство и сотрудничество с Международным Комитетом Четвертого Интернационала — мировым троцкистским движением. Оба этих обстоятельства тесно связаны. Четвертый Интернационал стал продуктом борьбы против гангрены сталинизма в СССР, борьбы, которая была инициирована революционными и интернациональными элементами большевизма во главе со Львом Троцким. Понимание исторических условий возникновения русской революции и ее последующего бюрократического перерождения являются необходимой и неотъемлемой составной частью политического мировоззрения современного социалиста. Для Роговина поворот в сторону троцкистского движения был обратной стороной его обращения к истокам русской революции.

Все семь книг Роговина посвящены событиям, происходившим между 1923 и 1940 годами, то есть между началом последней болезни Ленина и связанным с этим обострением политических разногласий на верхах большевистской партии и убийством Троцкого в августе 1940 года вместе с началом Второй мировой войны. Этот период занимает уникальное место не только в новейшей истории России, но и всего мира. Октябрьская революция 1917 года не была продуктом одного лишь национального развития. Наиболее глубокие объективные ее корни имели интернациональный характер и были связаны с невозможностью модернизирования и развития старой царской России методами капиталистических реформ и интегрирования в мировой рынок. Первая мировая война, представлявшая собой взрыв всех социальных и политических отношений Европы под давлением неразрешимых противоречий капиталистического развития, ступившего в фазу империализма, стала одновременно и наиболее важной причиной русской революции.

Два межвоенных десятилетия (1919-1939) в мировом развитии стали периодом нарастания внутренних конфликтов, политической и экономической неопределенности и нестабильности. Ни одно из противоречий, вызвавших Первую мировую войну, не было преодолено. В этих условиях приход к власти в России партии большевиков давал пример и основу для единственно-мыслимого прогрессивного пути разрешения того глубочайшего международного кризиса, в котором оказалась Европа и весь мировой капиталистический порядок. Русская революция открывала перспективу того, как этот кризис мог быть решен в интернациональном масштабе на основах растущего социального равенства и демократического участия самих трудящихся в общественной жизни. Русская революция и ее революционизирующее влияние в продолжение 1920-х и отчасти 1930-х годов стали мощным фактором мировой политики, приведшим, в частности, в качестве одного из своих побочных проявлений, к тому, что правящие классы капиталистического Запада встали на путь реформистской политики и уступок в пользу рабочего класса.

С точки зрения советской истории, 1920-30-е годы — это период не только закладки основ, но и время, в котором определялось направление будущего развития страны. Как всегда утверждали оба наиболее значимых лидера русской революции, Ленин и Троцкий, социализм в России не мог быть построен на базе национального развития и построения автаркически-изолированной экономики. Будущее русской революции и социализма целиком зависело от того, станет ли это движение действительной частью мирового процесса или нет. Изоляция России, говорили Ленин и Троцкий, растянувшаяся на длительную историческую эпоху, неизбежно поставит молодую советскую республику перед смертельной опасностью.

Это предвидение, к сожалению, оправдалось в своем негативном варианте. Экономическая отсталость и политическая изоляция привели к появлению и быстрому усилению новой правящей социальной прослойки — сталинистской бюрократии, которая сумела оттеснить рабочий класс от рычагов управления государством, а затем физически истребить всех носителей революционного самосознания.

Страна продолжала развиваться, несмотря на контрреволюционный переворот, совершенный сталинистской бюрократией, и во многом вопреки ему. Импульс революции 1917 года был столь силен, что позволил на длительную историческую перспективу обеспечить советских трудящихся расширением их социальных возможностей и ростом благосостояния. В результате индустриализации и послевоенного восстановления хозяйства (а также его резкого подъема в первые послевоенные десятилетия) Советский Союз оказался в состоянии "держать удар" перед лицом прямого вызова со стороны ведущей и самой могущественной державы мирового империализма — Соединенных Штатов Америки. Однако весь этот явный прогресс в развитии советского хозяйства и социальной жизни не означал приближения к социализму. В той степени, в какой массы по-прежнему оставались полностью отстраненными от рычагов власти, СССР представлял собой общество с тоталитарным политическим режимом, в котором с социально-экономической точки зрения были заложены лишь основы для подлинного социалистического развития.

По существу, бюрократическое перерождение середины 1920-х - 1930-х годов привело к тому, что Советский Союз оказался обществом переходного, промежуточного типа. Объективные интересы бюрократии находились в прямом противоречии с целями революции и эгалитаристскими устремлениями масс. Из этой ситуации было только два выхода: либо рабочий класс оказался бы в состоянии свергнуть диктатуру бюрократии и возродить советскую демократию, а вместе с ней и подлинно социалистическое планирование, либо бюрократия завершила бы свой контрреволюционный переворот, уничтожив национализированную собственность и превратив себя в новый имущий класс частных собственников.

Всякий новый шаг на пути развития советского хозяйства и общественной жизни обострял это коренное противоречие. Разница между временем 1920-30-х годов и послевоенным периодом, взятым как целое, состоит в том, что если довоенный период закладывал, если можно так выразиться, парадигмы советской истории, то содержанием послевоенных лет было накопление факторов преимущественно количественного характера.

Троцкизм против сталинизма

В. Роговин очень хорошо понимал связь, существующую между историей и проблемами современной политической жизни. Давая сейчас характеристику основных мыслей и оценок, развитых им применительно к советской истории 1923-1941 годов, мы должны поэтому не упускать из виду, что в своей совокупности этот анализ представляет собой основу для выработки альтернатив капиталистической реставрации 1990-х годов.

Прежде всего, Роговин смотрит на русскую революцию и большевистскую партию как на интернациональный феномен. "… Большевизм был не только русским, но и мощным международным политическим движением", — пишет он (Власть и оппозиции, Москва, 1993, с. 377).

Он видит поэтому в перерождении партийно-государственного аппарата в направлении нового деспотизма не внезапно напавшую на партию моральную порчу или не проявление неких имманентных национальных свойств русского большевизма. (Другим "объяснением" из этого ряда является идея о том, что сами социальные цели большевизма были недостижимы, поэтому он вынужден был идти по пути непрерывной эскалации насилия). Роговин видит в этом перерождении результат специфического сочетания внутренних и внешних факторов, давших рост определенным элементам, уже существовавшим внутри Коммунистической партии и молодого Советского государства.

Противоречивость того массового движения, которое совершило Октябрьскую революцию, наличие в нем как самых революционных, так и консервативно-национальных и даже реакционных элементов, никогда не были секретом для людей масштаба Ленина и Троцкого. Опасность бюрократического перерождения уже вполне осознавалась ими в момент окончания Гражданской войны, отказа от политики "военного коммунизма" и перехода страны на рельсы мирного строительства. Вопрос состоял лишь в том, каковы будут масштабы роста этих элементов, которые, хотя и вырастали из недр большевистской партии, представляли собой все же не логическое продолжение линии революции, но ее радикальное националистическое отрицание. Так болезнь, пояснял Троцкий, коренясь в организме, может угрожать самому его существованию.

Начиная свое изложение с момента последней болезни Ленина, Роговин исходит из той предпосылки, что к этому моменту большевистская партия оказалась в состоянии внутреннего кризиса и раскола на разные политические течения. При этом, уточняет он, общая нить революционной политики Октября отнюдь не была прервана. Левая оппозиция, сгруппировавшаяся вокруг Льва Троцкого, представляла собой прямое продолжение и воплощение революционной перспективы. Тенденции перерождения, в свою очередь, проявлялись в двух главных формах: центристско-бюрократической линии Сталина и в политике правого уклона, глашатаем которого был Н. Бухарин. Эта последняя тенденция несла с собой поначалу б о льшую опасность, поскольку готова была идти на все новые уступки частнособственническим интересам нэпмана в городе и кулака в деревне.

Уже этот исходный взгляд Роговина решительно противостоит той официальной советской версии исторических событий, которая была поднята на щит в годы горбачевской "перестройки". Камуфлируя резкий сдвиг кремлевского курса в сторону капиталистических реформ, М. Горбачев и его сторонники в журналистском и литературном истеблишменте изображали, как известно, именно Бухарина с его идеями "черепашьего темпа", "врастания кулака в социализм" и т.д. в качестве прямого воплощения ленинских планов по строительству социализма в России. (Примечательно, что как только ход событий подвел к действительному развязыванию программы либерализации и "шоковой терапии", все эти идеи были выброшены за борт как ненужный более хлам — вместе с самим Горбачевым и его правительством).

В противоположность всем подобным спекуляциям Роговин констатирует: "Рассматривая ход и итоги внутрипартийной борьбы 1922-1927 годов, нетрудно увидеть не просто различие, но и прямую противоположность большевистского и сталинистского партийно-политических режимов".

"Если при Ленине в партии существовала свобода выражения реального многообразия мнений, а при вынесении политических решений учитывались позиции не только большинства, но и меньшинства партии, то все послеленинские верхушечные блоки грубо нарушали эту партийную традицию, игнорировали предложения своих оппонентов, заменяли полемику с ними наклеиванием лживых политических ярлыков и затем изгоняли оппозиции из партии по фальсифицированным обвинениям, во многом предвосхищавшим обвинения московских процессов 1936-1938 годов".

"Начиная с 1923 года, — продолжает Роговин, — все важнейшие политические решения фактически принимались не съездами партии и даже не пленумами ее ЦК, а предрешались неуставными конспиративными органами ("тройками", "семерками", "параллельным ЦК" и т.д.), навязывавшими партии режим своей фракционной диктатуры. Беспринципная основа, на которой объединялись эти узкие олигархические группы, предопределяла на каждом новом повороте событий их распад и формирование новых верхушечных блоков, загонявших часть своих недавних союзников в очередную оппозицию, расправа с которой в свою очередь расчищала путь режиму неограниченной личной власти Сталина" (Была ли альтернатива?: "Троцкизм": Взгляд через годы. М., ТЕРРА, 1992, с. 358-359).

Нет фатализма в истории

Обстоятельно описывая картину внутриполитической борьбы 1920-х годов, Роговин исследует реальное влияние, которым обладала Левая оппозиция. Это влияние всегда приуменьшалось сталинистской бюрократией, а также по большей части игнорировалось историографией либерального антикоммунизма (за немногими исключениями) как величина якобы несущественная. В обоих случаях сталинизм рассматривался в качестве прямого и логически неизбежного продолжения революции Октября 1917 года.

В действительности Левая оппозиция насчитывала десятки тысяч сторонников. Даже в 1930-е годы, когда любые оппозиции были уже запрещены, а ведущие кадры левых оппозиционеров находились в тюрьмах и лагерях, влияние их идей продолжало оставаться очень широким. Существование этой вполне реальной опасности для термидориански-бюрократического режима во главе со Сталиным и подтолкнуло последнего к безумному и кровавому замыслу Большого террора.

Самоотверженная борьба Левой оппозиции против бюрократического перерождения оказалась не в состоянии полностью остановить попятный процесс. Однако результат не был бесплоден. Влияние оппозиционной борьбы выразилось прежде всего в том, что реставрация капитализма в СССР не состоялась уже в конце 1920-х годов, опасность чего была очень высока. На этот факт обычно обращается слишком мало внимания. Однако именно он дает наглядное подтверждение тому, в какой степени дух и идеи Октября продолжали сковывать бюрократию даже в тот момент, когда она шла по пути все большего сосредоточения власти в своих руках, расширяя одновременно размах и свирепость репрессий.

В контексте конкретного анализа событий истории совершенно невозможно говорить о неизбежности поражения Левой оппозиции. Результаты политической борьбы на каждом отдельном этапе не имели окончательного характера и всякий раз определялись наличным соотношением внутренних и международных факторов экономического и политического свойства. Формула, активно внедрявшаяся "сверху" в массовое сознание в годы "перестройки", согласно которой "история не имеет сослагательного наклонения", насквозь фальшива и в научном смысле стоит ниже всякой критики. Эта формула была перелицовкой фаталистического представления об истории, как если бы ее ход был заранее определен раз и навсегда и не мог быть изменен ни в каком случае. Между тем, с точки зрения последовательного исторического материализма, всякий определенный социально-экономический фундамент образует лишь общую основу для исторического процесса. Реальный итог событий определяется не некими заведомо предрешенными "неизбежностями" (которые реализуют себя лишь "в конечном счете", то есть в пределах широкой исторической эпохи, способной растягиваться на многие десятилетия), а ходом реальной классовой борьбы, соотношением живых социальных сил.

Подробнее эта тема была проанализирована в полемике Д. Норта против взглядов британского историка Э. Хобсбаума (См.: Д. Норт. " Лев Троцкий и судьба социализма в XX столетии: Ответ профессору Эрику Хобсбауму" // Социальное равенство, № 5-6 (19-20), июль 1998 г.). В данном случае стоит лишь отметить, что фаталистический взгляд на историю был одной из попыток навязать общественному сознанию Советского Союза конца 1980-х годов упрощенное представление о ходе исторического процесса и подтолкнуть его к выводу о "неизбежности" капиталистической реставрации.

Противоречие между "базисом" и "надстройкой"

Важный вклад Роговина в понимание исторического процесса 1920-30-х годов состоит в выяснении в рамках конкретного исследования роли Сталина как "могильщика революции". Уже в первом томе своего исследования он говорит о том, что поставил своей задачей "возвратить читателю драматические страницы первого послеоктябрьского десятилетия, показать, что сталинизм явился не продолжением, а отрицанием всего дела большевизма, отрицанием, пробивавшем дорогу в борьбе с массовым движением внутри партии, которое выдвигало подлинную социалистическую альтернативу развития советского общества" (Была ли альтернатива?: "Троцкизм": Взгляд через годы. М., ТЕРРА, 1992, с. 358).

Роговин не боится говорить о глубоком противоречии, которое сложилось между социально-экономическими основами Советской России, и политическим режимом, представлявшим собой диктатуру бюрократии. В отличие от вульгарных социологов, он понимает, что соотношение экономического базиса и политической надстройки не проявляет себя непосредственно — механическим или буквальным образом. Бывают исторические периоды, когда политическая надстройка не только не соответствует объективным материальным основам общества, но и находится в прямом конфликте с ним. Таковы в особенности переходные, кризисные периоды, к каким, несомненно, относится советское общество 1920-1980-х годов.

Сталинизм — "могильщик революции"

Центральное место в историческом исследовании Роговина занимает анализ причин, содержания и последствий развязанного Сталиным политического геноцида против наиболее сознательных кадров революции, получившего название "Большой террор". Растущее противоречие между эгалитаристскими настроениями советских масс и все более оторванной от них прослойки бюрократии, укреплявшейся и консолидирующейся на почве растущих привилегий и социального неравенства, вело к обострению социальных конфликтов в советском обществе и угрожало сталинистскому правлению всей силой сдавленной энергии "низов". Понимая опасность этого, Сталин развязал превентивную гражданскую войну против целого поколения революционеров, представителей социалистической интеллигенции, рабочих и молодежи, которые выросли на почве, созданной Октябрем 1917 года, и были неразрывно связаны с ней.

Начиная реализацию своего зловещего замысла, Сталин напрямую обратился к молодым слоям карьерных чиновников, рассчитывая на их помощь и поддержку. В этом заключалась суть выступления Сталина на февральско-мартовском Пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года.

"В докладе Сталина, — пишет Роговин, — был изложен глубоко продуманный план "кадровой революции", выходящий далеко за рамки "выкорчевывания" участников бывших оппозиций и предполагавший практически полное обновление всех аппаратов власти…То был прямой клич, обращенный не к партийным руководителям, а к тем, кто должен был прийти к ним на смену: чтобы найти выход своим честолюбивым устремлениям, требуется одно, далеко не самое трудное условие — проявлять усердие в "разоблачении врагов народа"" (1937, М., 1996, с. 269-270).

Несмотря на перерождение партии, продолжает Роговин, "верхний полюс, то есть представители старой партийной гвардии, продолжал представлять серьезную опасность для сталинского режима. В сознании большинства этих людей сохранялась большевистская ментальность, ностальгия по попранным традициям партийной жизни. В этих условиях предпочтительным, с точки зрения Сталина, был перенос центра социальной опоры режима на молодежь, выросшую в условиях сталинизма и воспринимавшую дискуссии как нечто недопустимое, а режим личной власти — как незыблемый закон партийно-политической жизни" (там же, с. 271).

Эти "новобранцы 37 года", по меткому определению Роговина, занявшие свои места в партийно-государственном аппарате в годы Большой террора, полностью усвоили психологию и мораль тоталитаризма и не желали делиться властью ни с кем вплоть до конца своей жизни. Именно эти люди образовали "герантократию" брежневского правления. "Этот слой, — отмечает Роговин, — заблокировал каналы вертикальной мобильности следующих поколений с намного большей силой, чем это делало поколение пятидесятилетних и сорокалетних в 30-е годы" (там же, с. 272).

Последствия террора

Большой террор привел к глубокому изменению в составе Коммунистической партии. Во-первых, был физически уничтожен весь слой старых большевиков. "В целом Сталин, — пишет автор, — подверг репрессиям больше коммунистов, чем это сделали в своих странах фашистские диктаторы: Гитлер, Муссолини, Франко и Салазар, вместе взятые" (Мировая революция и мировая война, М., 1998, с. 35).

Во-вторых, партия была окончательно лишена механизмов демократического обсуждения вопросов и принятия решений. Сила аппарата сконцентрировалась в силе авторитарной фигуры Сталина и ближайших к нему лиц. Наконец, партийный аппарат приобрел статус государственной власти, сосредоточив в своих руках управление всем народным хозяйством.

Главным итогом Большого террора стало создание новой социальной иерархии в Советском Союзе, где привилегии бюрократии противостояли бесправному и часто полунищенскому уровню жизни большинства населения, охраняемые всей силой государственной машины подавления.

"Все это повлекло существенные изменения, — подчеркивает Роговин, — в общественной психологии и морали. В новых привилегированных группах стало формироваться чувство социальной исключительности и пренебрежительное отношение к низам". "Новое поколение бюрократов отличалось уверенностью в незыблемости своего положения и намного большей коррумпированностью по сравнению со своими предшественниками (там же, с. 49, 52).

От духа интернационализма и идей мировой революции не осталось и следа. На смену им пришел старый густопсовый русский национализм, крепко отдающий неприкрытым шовинизмом и антисемитизмом. Это не отменяло, конечно, того, что официальная советская пропаганда продолжала эксплуатировать идеи интернационализма. Но эти пропагандистские усилия пришли в такое вопиющее противоречие с реальностью, что породили своеобразный советский тип не всегда осознаваемого раздвоения личности, иногда переходившего в прямое лицемерие.

Вот как пишет об этом В. Роговин: "Важнейший аспект изменений в официальной идеологии второй половины 1930-х годов был связан с отказом Сталина от концепции мировой революции". Конечно, официально это никак не признавалось. Более того, по некоторым формальным признакам "интернационалистская" сторона официальной идеологии внешне даже укрепилась, например, во время Гражданской войны в Испании 1936-39 годов. "... Но шовинистическая великодержавная идеология все более теснила на задний план прежние большевистские формулы. В результате к концу 1930-х годов не только официальная идеологическая доктрина, но и массовое сознание оказались как бы расщепленными на две части: официально не "отмененные" идеи интернационализма, с одной стороны, и все более выдвигаемые на передний план идеи великодержавности и ксенофобии — с другой" (Мировая революция и мировая война, с. 93, 95).

Подытоживая свой анализ последствий Большого террора, Роговин пишет: "Сталинский террор настолько масштабно выжег все альтернативные коммунистические силы, что в советском обществе оказался утраченным сам тип большевистского сознания" (Власть и оппозиции, Москва, 1993, стр. 264).

Это очень важный вывод, поскольку он задает совершенно иные координаты для рассмотрения всей последующей советской истории по сравнению с тем, как это рутинно делалось догматически-сталинистской и либерально-антикоммунистической историографией.

Ни один из серьезных российских историков (если вообще уместно говорить об их существовании) не поставил под сомнение справедливость той исторической картины, которая была нарисована Роговиным. Это, кстати, является одной из важнейших причин замалчивания его работ. Поскольку "фронтальная" атака против выводов Роговина невозможна, — в том случае, конечно, если хоть немного следовать критериям научной полемики, — академический и публицистический истэблишмент постсоветской России предпочел вообще не касаться его трудов, обходя их стороной. Однако в той степени, в какой все же делались попытки дать работе Роговина критическую оценку, аргументация оказывалась в высшей степени слабой.

Так, литературный критик и публицист национально-патриотического толка Вадим Кожинов, признавая, что историческое исследование Роговина стоит выше аналогичных попыток генерала Д. Волкогонова и драматурга Э. Радзинского (двух наиболее "раскрученных" авторов 1990-х годов, писавших о советской истории), говорил вместе с тем, что главная слабость Роговина в том, что он пишет как "троцкист". Собственно, это все, что Кожинов имел сказать в качестве полемики.

Нетрудно увидеть, как хрупка почва подобной "аргументации". Если для русского националиста Кожинова слово "троцкизм" вроде "черной метки", которую достаточно лишь налепить на кого-либо, чтобы считать вопрос исчерпанным, то с точки зрения исторической науки подобные "ругательные" ярлыки, мягко говоря, недостаточны. Вместо того, чтобы произносить их в качестве заклинаний, следует прежде всего объяснить, что они означают и каково соотношение тех или иных концепций с реальностью.

"Троцкизм" не был для русской истории каким-то дьявольским наваждением. Он явился субъективным выражением объективных потребностей русского общества в революционном обновлении. Троцкизм закономерно стал теорией Октябрьской революции 1917 года, а несколько позднее — базисом борьбы против гангрены сталинизма слева. В той степени, в какой именно троцкизм был в состоянии объяснить происхождение и социальную природу сталинизма, неразрывно связывая борьбу за новую политическую революцию в СССР с перспективой интернациональной борьбы за социализм, он был и остается — в наиболее важных своих чертах — глубоко научной и объективной теорией общественного развития нашего времени. Смотреть на историю и объяснять ее сквозь "очки" троцкизма — не только не позорно, но весьма благотворно и даже необходимо.

Поиски альтернативы слева

Противоречивость идейно-психологической атмосферы, сложившейся в советском обществе в результате Большого террора и консолидации сталинистского режима, как уже было сказано, определялась крайним несоответствием между формальными декларациями режима и реальностью. Если официально продолжали говорить об интернационализме и приверженности традициям Октябрьской революции 1917 года, то повседневная деятельность бюрократии направлялась националистическими ориентирами, замешанными на идеях державности и близко стоявших по духу к старой формуле царского графа Уварова "самодержавие, православие, народность".

Атмосфера ксенофобии и национализма еще больше усилилась в конце 1940-х годов, когда патриотический порыв времен борьбы против гитлеровского нацизма привел к подъему самосознания советских трудящихся и укрепил их уверенность в способности самостоятельно определять свою судьбу. С этим подъемом были связаны и надежды на обновление социализма, восстановления тех прерванных нитей, которые тянулись из 1920-1930-х годов. Даже Солженицын в те годы мечтал покончить со сталинизмом путем "возвращения к Ленину". Бюрократия чутко уловила для себя эту опасность и ответила на нее в своей манере.

Гонения и репрессии рубежа 1940-50-х годов, ставшие известными под именем "борьбы с космополитизмом", были лишь только в своем непосредственном проявлении обращены против еврейского населения СССР. Подлинное значение этой кампании выходило далеко за пределы "еврейского вопроса". Под лозунгом борьбы с космополитизмом бюрократия пыталась терроризировать рабочий класс Советского Союза и заставить его снова примириться с неотвратимостью и неизменимостью бюрократического деспотизма.

Именно в этой накаленной противоречиями атмосфере протекало детство и юность Вадима Роговина (родившегося в 1937 году), то есть, по существу, всего поколения будущих "шестидесятников". Сила революционного толчка, данного 1917 годом, была еще по-прежнему сильна, так что отравленная, по сути погромная, атмосфера конца 1940-х годов не смогла воспрепятствовать усвоению этим поколением многих лучших традиций революционного прошлого. Эти молодые люди вступали в жизнь, веря в правильность исторического пути, выбранного Россией в Октябре 1917 года. Они были убеждены в возможности развития и реформирования советского общества на его собственной основе. И они не были слепыми фанатиками ложной идеи, хотя были и не в состоянии осознать всю глубину трагедии революции, связанной с ее сталинистским перерождением.

Один из советских авторов в годы "перестройки" описал эту ситуацию следующим образом: "... В основание жизни поколения 30-х годов было заложено колоссальное, может быть, не до конца осознанное им тогда противоречие, определившее всю его дальнейшую судьбу. Были ли эти молодые люди только обмануты? Нет, тяга к идеалам социализма и революционный энтузиазм не могут быть внушены обманом" (А. Фролов. "Восхождение к конкретному", Коммунист, 1989, № 10).

"Великая Отечественная война, — продолжает тот же автор, — углубила противоречия народной жизни и породила новое качество народного самосознания, в значительной мере более глубокое, чем энтузиазм 30-х годов... вместе с усилением сопротивления советского народа гитлеровскому нашествию возрастало и нечто такое, что подрывало режим сталинщины морально. Между страшными жерновами войны людям открылась опасная для любого репрессивного режима возможность самостоятельного управления своей судьбой, товарищеского сплочения без указаний свыше, свободной дисциплины без заградительных отрядов. Тем самым еще более углубилось противоречие между свободной самодеятельностью людей как подлинной основой общественного бытия и теми ограниченными, а часто и извращенными рамками, в которых она осуществлялась. Сталин ответил на это противоречие единственным доступным ему способом — новыми репрессиями. Освободителей Европы, повидавших мир и обнаруживших источник человеческого достоинства в самих себе, а не в чудодейственной эманации, исходившей от "отца народов", нужно было "поставить на место"" (там же).

Надлом конца 1960-х

Таким образом, на протяжении 1950-60-х годов искания наиболее думающей части советской интеллигенции и рабочих определялись еще преимущественно стремлением реформировать советское общество с точки зрения "восстановления ленинских норм" партийной и государственной жизни. Разоблачения Хрущевым преступлений Сталина и в целом вся хрущевская "оттепель" были в основе своей вынужденной уступкой бюрократии этим стихийным социалистическим настроениям масс. Разумеется, вместе с новым оживлением оппозиционных брожений происходил также и некоторый подъем националистических и религиозных настроений. Однако преобладающей формой оппозиционности на всем протяжении послевоенного периода, вплоть до рубежа 1960-70-х годов, было все-таки убеждение в том, что социализму альтернативы нет.

Сейчас собрано и опубликовано множество свидетельств о существовании и постоянном возникновении различных групп и организаций, создававшихся среди студентов и рабочих, позиции которых представляли собой формы оппозиции сталинизму слева. Переломными (иногда кажется лучше сказать — надломными) стали события конца 1960-х годов и, в частности, насильственное подавление советскими танками пражской весны 1968 года.

Именно такую картину рисует в своей книге История инакомыслия в СССР Людмила Алексеева, известный диссидент либерально-демократического толка, создатель и глава Хельсинкской группы. Она исходит из того, что "социалистическое мировоззрение было господствующим" до конца 1960-х годов, когда его начало замещать диссидентство. Водоразделом между двумя течениями автор считает разгром танками стран Варшавского договора "пражской весны" 1968 года. Поскольку эта акция вызвала общую компрометацию "социализма с человеческим лицом", говорит Л. Алексеева, в полуподпольной оппозиционной среде "перестали вкладывать положительное содержание в понятие социализм" (Л. Алексеева, История инакомыслия в СССР. Вильнюс-Москва, 1992, с. 301, 304).

Поворот в настроениях рубежа 1960-70-х годов имел важные, главным образом негативные, последствия. Чтобы оценить их степень, необходимо подвести черту под тем положительным вкладом, которые внесли в общественное сознание и, до известной степени, в советскую общественную науку 1960-е годы.

Брожение времен "оттепели"

Возрождение интенсивных поисков социалистической альтернативы сталинизму и интерес к 1920-м годам был доминирующей чертой ранних 1960-х. Был напечатан Один день Ивана Денисовича, приподнявший завесу над лагерной тематикой, уже были реабилитированы многие ведущие деятели большевистской партии, уничтоженные террором 1930-х, и уже многие из тех, кто сумел выжить в аду ГУЛАГа, возвращались "домой", чтобы рассказать о своем трагическом опыте и попытаться разобраться в том, что произошло со страной, а также почему это стало возможным.

Именно в этот период Вадим Роговин впервые выходит на арену научных исследований, занимаясь прежде всего историей литературно-эстетических дискуссий 1920-х годов. Опубликованный им в 1965 году автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата философских наук дает наглядный срез его тогдашних интересов, совпадавших в общих чертах с направлением поисков лучших слоев советской интеллигенции.

В своей работе Роговин с явным интересом, уважением, а иногда и скрытым поклонением упоминает и комментирует вклад в культуру многих ведущих фигур первых послереволюционных лет, бывших еще недавно "врагами народа". Он позитивно, хотя и критически отзывается об Александре Воронском, одним из центральных представителей этого ряда. Воронский был активным членом Левой оппозиции, в конце 20-х пошел на примирение со Сталиным, был репрессирован в 1937 году, вследствие чего имя его до конца 1950-х годов было под запретом. После реабилитации в годы хрущевской "оттепели" произведения Воронского, хотя и подвергнутые цензуре, снова стали доступны советскому читателю.

Роговин упоминает в своем автореферате также имена Бухарина, Троцкого и многих других, которые при Сталине были полностью вычеркнуты из советской истории.

Он со всей симпатией и серьезностью относится к вкладу, сделанному этими незаурядными личностями. В то же время точка зрения 28-летнего Роговина с неизбежностью отражает противоречивость тогдашнего восприятия советской истории. Несколько оценок, взятых из этой небольшой по объему работы, позволят нам увидеть тот исходный пункт, с которого началась мировоззренческая эволюция Роговина.

Признавая "несомненные достоинства" теоретических работ А. Воронского первой половины 20-х годов, Роговин отмечает, что они, однако, "страдают рядом серьезных ошибок, приведших его впоследствии к иррационалистической интуитивистской концепции творчества. На его эстетические взгляды оказала вредное влияние политически ошибочная теория отрицания пролетарского искусства" (В. З. Роговин, Вопросы партийности искусства в идейно-эстетической борьбе 1920-х годов, М., 1965, с.10).

В. Роговин разделяет здесь, таким образом, усыновленную официальным сталинистским искусствоведением теорию пролетарского искусства, с которой полемизировали Воронский и Троцкий. К этому примыкает другое мнение Роговина, а именно: "В дискуссии 1923-25 годов наиболее последовательно отстаивал ленинские позиции А.В. Луначарский..." (там же, с. 9).

Это тоже была по большей части позиция "просвещенного сталинизма". Луначарский был весьма неоднозначной личностью и мыслителем. У него было много "грехов" идейно-политического характера как до, так и после революции. Едва ли его можно считать центральной или наиболее глубокой фигурой в культурной жизни Советской России 1920-х годов. Но он имел несомненный авторитет, много сделал для развития искусства и культуры на посту наркома просвещения и к тому же был сравнительно лоялен Сталину. В итоге Луначарский был "выбран" на роль "хранителя" "ленинский позиций" в области культуры, — так же точно, как Горький был назначен в классики "социалистического реализма".

Отношение к Троцкому у Роговина здесь еще преимущественно негативное. Роговин пишет, что в книге Троцкого Литература и революция "были подвергнуты ревизии ленинские взгляды на судьбы пролетарской культуры и искусства (с. 8). Далее он говорит, что позиция Воронского, как и Троцкого, "была связна с игнорированием эстетической роли мировоззрения и крайним преувеличением места подсознательных процессов в художественном творчестве (с. 10). Эта явная отсылка на фрейдизм или, точнее, психоанализ, значение и научный вклад которого признавались Воронским и Троцким, но строго отрицались официальной советской мыслью.

Общая оценка Роговина левых течений в искусстве (футуристы, ЛЕФ и другие) звучала в этой работе так: "...Большинство "левых" художников и критиков заняли эстетическую позицию, объективно чуждую и враждебную путям развития нового социалистического искусства (с. 11).

Итак, мы видим, что пробуждение острого интереса к наследию и ведущим "запрещенным" фигурам 1920-х годов происходит здесь еще в формах мышления, созданных сталинизмом и рассматривается сквозь призму официальных догм. Но это именно исходный пункт, поскольку в дальнейшем позиции Роговина и широкого слоя его коллег по цеху литературоведов, историков, поэтов и писателей претерпели существенные изменения, развиваясь правда в разных, иногда противоположных, направлениях.

Как бы ни оценивать взгляды, изложенные в этой первой научной публикации Роговина, его оценки были в любом случае результатом глубокого и тщательного изучения предмета. Об этом свидетельствуют хотя бы обширнейший библиографический список книг, статей и публикаций 1920-х годов на темы культуры и искусства, который был составлен и опубликован Роговиным в те же годы.

Время и судьба

В 1970-е годы настроения широких слоев советской интеллигенции претерпевали настоящую ломку. Не случайно писатель А. Кабаков назвал поколение, сформировавшееся в это десятилетие, поколением "семидесяхнутых". В основном эти изменения шли по линии разочарования в перспективах социализма и постепенной капитуляции перед различными политическими, философскими и эстетическими теориями капиталистического Запада. Результатом этого стала глубокая дифференциация интеллектуальных позиций и усиление влияния откровенно немарксистских концепций.

Доминировали два наиболее влиятельных течения: ориентация на послевоенный буржуазный либерализм наряду с другим, искавшим спасения в "святынях" русского "почвенничества" и национализма. Эти общие рамки не исключали, а отчасти даже предполагали наличие самой причудливой сумятицы в головах.

Особенно наглядно это видно на примере советской философии, поскольку философия всегда выступает в качестве наиболее концентрированной формы самосознания. В то время как официальная советская наука занималась развитием "теории развитого социализма", "научного коммунизма", "марксистско-ленинской диалектики", под этим покровом оформилось и сложилось влияние самых разных философских течений. В интервью директора института философии РАН академика Вячеслава Степина, опубликованного в этом году в Известиях, последний признавал, имея в виду прежде всего 70-е годы: "У нас и при Советской власти многие философы работали на уровне "мировых стандартов" — Ильенков, Щедровицкий, Мамардашвили, Батищев... И Институт философии АН СССР вовсе не был заповедником ретроградов. Все себя, конечно, называли марксистами, обставлялись цитатами — такие были правила игры. Но мало ли в каких условиях работали ученые! Галилей свои работы посвящал герцогу Медичи. У нас были и кантианцы, и гегельянцы, и позитивисты, и правоверные марксисты, изучавшие аутентичного Маркса..."

В такой атмосфере наиболее честные и социалистически ориентированные представители интеллигенции чувствовали себя во все большей изоляции и испытывали растущее давление. Ответом В. Роговина на эти перемены, совпавшие с усилением социальной дифференциации советского общества, был поворот к изучению вопросов социальной справедливости. В эти годы он готовит и публикует целый ряд работ в этой области.

На волне особенно острого интереса ко всем этим вопросам в массовом сознании времен горбачевской "перестройки" Вадим Роговин впервые приобрел, наконец, широкую известность, публикуясь в целом ряде популярных изданий. Одновременно с этим он стал одним из первых в Советском Союзе авторов, кто начал писать о Троцком и его идеях.

В целом общественные настроения конца 1980-х годов определялись сочетанием сложных и глубоко противоречивых тенденций. Наряду со все более откровенной пропагандой капиталистического рынка как единственного ответа на агонию сталинизма, происходил также рост интереса к социалистической альтернативе. То, что практически исчезло с конца 1960-х годов, когда начало доминировать пролиберальное диссидентство, возродилось снова. Однако подлинная трагедия интеллектуальной истории позднего советского общества состояла в том, что скорость возрождения интереса к нефальцифицированному социализму значительно отставала от напора усилий, направленных на полное отрицание социалистических перспектив и прославление буржуазного общества как единственного мыслимого и соответствующего "здравому смыслу".

Разрыв преемственности в традициях революции, которые так и не смогли по-настоящему возродиться в 1960-е годы, оказался одной из важнейших причин того, почему общественное сознание Советского Союза конца 1980-х годов оказалось по существу парализованным навязчивым гипнозом прокапиталистической пропаганды, развязанной бюрократией и ее интеллектуальными сообщниками.

Но именно в этот момент усилия, которые были потрачены Вадимом Роговиным на протяжении 1960-80-х годов на изучение советского общества, подвели его к качественному скачку вперед. Между 1987 и 1992 годом он совершил ту внутреннюю интеллектуальную революцию, которая позволила ему не просто создать свою семитомную историческую эпопею, но и, так сказать, замкнуть связь времен, найдя в троцкизме и борьбе Левой оппозиции ту действительную основу, с которой только и могло быть связано социалистическое возрождение Советского Союза.

Вряд ли без соприкосновения с революционными тенденциями современного троцкизма, прежде всего в лице Международного Комитета Четвертого Интернационала, Роговин был бы в состоянии полностью осуществить эту внутреннюю революцию. И все же то, что ему удалось все-таки это сделать, говорит о том, что подлинно социалистические традиции никогда не были окончательно уничтожены в СССР сталинизмом. На всем протяжении советской истории они были способны развиться в движение, не менее мощное и исторически значимое по сравнению с тем, которое привело к революции в Октябре 1917 года.